«…Европейский Центр по правам цыган подчеркивает, что сделает все, чтобы разыскать потомков первых европейских цыганских предводителей, которые, по данным Центра, находятся в России. В ближайшее время Центр намеревается направить соответствующий запрос в российское отделение Интерпола…»
Нет, наверное, худшего места в Новосибирске, большего места юдолей и скорбей, чем Центральный социальный приют облсобеса на улице Владимировской. Прямо за стеной психдиспансера.
Когда-то за этими стенами укрывались бастовавшие толпы, потом их залили кровью бойцы сибирских Частей Особого Назначения. Затем тут поселилась спецтюрьма НКВД. И наконец, в просоленных кровью и блевотиной стенах разместился приют.
Бомжей свозят сюда с разных мест. На первом этаже круглосуточно работают душевая и прожарочная. Злая тетка забирает одежду и распоряжается: «Иди наверх, сейчас принесут».
По бетонным ступеням темноватой лестницы идут совершенно голые женщины и мужчины: старухи и молодые девушки, едва справившие свое шестнадцатилетие юнцы и вконец запившиеся, истомленные похмельем, взрослые алкаши. Здесь не стесняются голого тела, здесь оно — кусок мяса, как правило, гнилой изнутри, с букетом болезней. Местный дежурный венеролог только устало сортирует: этого — в «грязную», этих — в «чистую».
В «грязной» палате веселее: там иногда пьют спирт, раздобытый у санитаров, совокупляются под кроватями, дерутся и режутся в карты, рассматривают свои половые органы на предмет кондиции: у кого еще сыпь, а у кого уже твердый шанкр.
В «чистой» — лучше и светлей. Там и простыни белее — все-таки не одноразовая серая хэбешка.
Венеролог осмотрел Патрину, стоявшую перед ним в одной, только что надетой блузочке, руками нетерпеливо раздвинул ноги: давай, мол, быстрей. Потом раздраженно бросил свой инструмент на стол:
— Все. Давай обеих в «чистую»! И тапки им дайте, блин! Шлепают тут…
Так Патрина и Мирикла очутились в настоящем бомжатнике, ибо после того, как их начали искать по всему центру города, да еще и люди вокзального «авторитета», самым лучшим местом был этот приют.
В их «чистой» женской палате было сегодня пустовато: несколько старух, коченеющих от старости, одна молодая алкоголичка, одна юная шлюшка с вокзала. Все почти что спали.
Патрину и Мириклу забрали в приют за Кудряшами. Частная охрана одного из коттеджей остановила их и вполне корректно сдала приехавшему патрулю, а тот доставил в приемник. До разбирательства.
Свет зажгла санитарка, полная недобрая женщина, зло бросив:
— Днем поспите, рыла поросячьи. Крайняя от окна и вторая за ней. И чтоб тихо у меня!
Перед сном они обнялись и поцеловались. Мирикла отпихнула Патрину на свою кровать: тут приют, не особняк.
Утро уже начало проливать свет сквозь кованые решетки на окнах, помнивших бравого начальника ОГПУ, фатоватого товарища Эйхе. Но обитательницы не торопились вставать. В зеленых с побелкой стенах пахло хлоркой и гарью от паленой одежды: труба прожарки как раз была проведена под окнами. В палату зашла работница, рявкнула: «Па-адьем!» — и прибавила:
— Ну, б…ди, потом в столовую не суйтесь!
Да и ушла. Жители приюта понемногу просыпались. Старухи возили сморщенными конечностями под простынями. Алкоголичка было проснулась, но тут же сорвала с соседней постели подушку, надвинула ее на свалявшиеся космы и захрапела снова. Встала только шлюшка. Она поднялась и голая пошла к окну, почесывая выбритую санитарами промежность. Затем повернула головку с жидкими волосиками и глянула на цыганок:
— Во, б…! Цыганья тут еще не хватало! Будете п…ть че-нить, башку оторвем!
И пошла, тряся тощими, в синяках, ягодицами, к раковине в углу — умываться и фыркать.
На завтрак они не пошли. Обе давно научились обходиться какое-то время вообще без еды, если не было еды хорошей. Молодую шлюху вскоре увезли на допрос. Пришел молоденький милиционер, и она долго выделывалась, стараясь показать ему все свои синюшные прелести, но вынуждена была натянуть скукоженное после прожарки платье и уйти. Алкоголичка проснулась и, сидя на кровати, тупо бормотала что-то.
В эту минуту в палату зашла женщина. Монашка. Сине-белое ее одеяние струилось по полу, по грязному линолеуму, нисколько, казалось бы, не пачкаясь от него. Это сочетание цветов выдавало в ней монашку ордена Святой Терезы — организации, которая всегда помогала новосибирским бездомным. Брови Мириклы при виде ее взлетели вверх, а монашка, заметив новеньких, сразу направилась к ним.
— Храни вас Всеблагой Господь, во имя Отца, Сына и Духа Его! — Она перекрестила женщин тонкими, как спички, пальчиками и присела на краешек соседней кровати. — Христианской ли вы веры, сестры?
У нее были, как у всех монашек, очень бледное, никогда не знавшее радости загара лицо, тонкие губы, прямой носик, редкие, выщипанные брови и блеклые глаза. Это были глаза, повидавшие столько мирских скорбей, что быть выразительными попросту уже не могли. Но волосы монашки — это то, чем она выделялась. Огненно-рыжие, непокорные, вьющиеся, они рвались из-под голубой косынки с белым крестиком. В худых руках — Библия в толстом фиолетовом переплете, из-под подола выглядывают белые кроссовки…
Она смотрела на цыганок, а чисто вымытые Мирикла и Патрина (душ они приняли с огромным удовольствием, санитаркам даже пришлось их оттуда выгонять) — на нее. Мирикла сидела прямо, вполоборота, а девочка, сбросив ненавистные, хлопающие по пяткам тапки — по-турецки, сплетя ступни. Монашка смотрела без всякого страха или презрения.